Родственные связи: Даррен МакГиерн - отец, полковник, инженер, мёртв; Эдит МакГиерн - мать, умерла, когда Шарлотте исполнилось семь лет; Брайан МакГиерн - старший брат, лётчик-авиатор, пропал без вести в Вердене. Место рождения: Арма, Ирландия.
Шарлотта поёт, когда на неё смотрят все и не играет музыка. Она не видит их насквозь, но они с удовольствием рассказывают ей о своих поломанных судьбах; о палёном мясе, насаженном на шпик войны, об ушедших жёнах и нерадивых, неблагодарных сыновьях, и просят подлить ещё янтарной жидкости, а потом - спеть. Шарлотта поёт о том, как рассыпаются хризолиты по поросшим вереском холмам, как разрывается сердце у девы, потерявшей жениха в беспощадной морской пене, как предаёт несчастного влюблённого чёрный вельвет лент и как разбиваются сердце, хрустят бутылочным зелёным стеклом. И посетители плачут.
Потом в «Лисью нору» возвращается Мона Мёрфи, и Шарлотта с облегчением прячется за стойкой - теперь ей надо хлопать в ладоши, скакать на стуле и сказами «Уладского цикла» утихомиривать разбушевавшихся посетителей за полночь. Киран доволен ею, теперь Шарлотта может по запаху отличать бренди от бурбона, а уж выносить горшки со рвотой и драить полы она и не чурается вовсе. У Шарлотты пшеничными колосьями ломаются локоны, она не смеется вообще и не кичится, застёгивает рубашки до верхней пуговицы, так, что воротничок давит на шею, и носит шерстяные юбки в пол. «Снежная принцесса», со смешком нарекает её грузчик Марвин, «до королевы не доросла», и Шарлотта ему не отвечает, соглашается молча - покрывается корочкой инея.
Шарлотта поёт перед сном себе лично, детские стишки и считалочки, даже про Бриджет Клири, сожжённую мужем и уведённую фейри под холмы, и эту считалочку её поёт - и прячет в стол комода затёртую, выжженную фотографию. На ней - Брайан, и Шарлотта силится забыть его лицо. Потом Шарлотта засыпает - её мучают кошмары, мучает спёртый запах больничных комнат и гнойников, грязной марли и смерти - Шарлотта не просыпается в холодном поту, потому что сёстрам Красного Креста спать необходимо хорошо. Киран не спрашивает, что она делала, во время войны-то, Шарлотта ему и не скажет. Никому не скажет. Брайан ей не снится давно, и она радуется. Он пропадает, его больше нет, он не значится в списках - и больше всего на свете Шарлотта желает, чтобы Брайан не возвращался к ней никогда. В снах - особенно.
Шарлотта мурлычет шотландскую заупокойную под нос, когда выстукивает каблучками меж турнирных доспехов и драккаров в замке короля Иоанна, лицом встаёт к гобелену о ястребиной охоте, спиной - к Аластару Хогану, капитану бюро Секретной службе. Она помнит его по рассказам отца и каждым своим движением, каждым словом Аластар напоминает ей об отце. Аластар получает сведения, так скрупулёзно, так кощунственно добытые, вкладывает в белую, гладкую ручонку «люгер» девятого калибра, и наставляет: не стрелять. Ласково касается плеча и уповает, что и брат, и отец гордились бы Шарлоттой, но месть - грех, и она, как честная, праведная протестантка, не может брать на душу такое пятно. Шарлотта отвечает Аластару аккуратно, неспешно, и стоит ему завести разговор о бумагах и наследстве отца - уводит в сторону разговор. «Нет, мистер Хоган, я не знаю, где он оставил чертежи», мелодично, нараспев растягивает она, «но если смогу узнать - доложу». Шарлотта убеждает себя, что хороший агент, но каждая встреча с Хоганом оставляет в гордости трещинку, и бумажный замок, не короля Иоанна, а выстроенный Шарлоттой в мечтах, рассыпается тычинками одуванчиков.
Шарлотта начинает больше молчать. И пока кипельно-белёсые хлопья гари снегом оседают на плечах, Шарлотта поправляет шляпу, проверяет «люгер» в сумочке и чуть припудривает носик. Нет, она не будет мстить за убийства отца республиканской армии, нет, она больше не боится Брайана, нет, она выживет в этом мире и одна. Шарлотта делает свой выбор лично, и всё, что остаётся напоследок - спеть «Fill, Fill, a Rún Ó».
И эти слова она споёт в кромешной тьме.
Планы на игру: участвовать в операциях «Железного Георга», менять взгляды под влиянием Хагана и «Ткачей», ввязываться в передряги и ябедничать. Возможно, прострелить кому-нибудь коленную чашечку. Или даже две. |
ПРОБНЫЙ ПОСТ — Анетта, — грозно супит брови дядя Якуб, склоняясь над курносой веснушчатой девицей, — слушай меня внимательно ещё раз. В «Гаррисоне» числится аншлаг, заканчиваются запасы чая каркаде (шотландского виски) и приходится вкатывать наваристый жасминовый улун (бренди выдержки в сорок лет), и приезжие троюродные кузены из Бирмингема затевают потасовку. Успевают разломать два стола, и щепки отлетают, врезаются в мутные стёкла, затевают перестрелку и треть стеллажа в хрупких фарфоровых расписных баночек разлетается клином грачей, а на барной глянцевой стойке остаются гранатовые дорожки. Анетта жмётся в запачканный мукою, острым маслом и рвотой уголок, жмурится, ломает пальцы в фартучке. С четверть часа назад она, юркая, проворная и напуганная вдребезги успевает забраться на крепкий ясеневый столик и, охрипнув, спеть. И тогда все замолкают. Анетта, вся нелепая, в юбке, вышитою сутежём, в жилеточке на два размера больше, стоит босая на столе, дёргает морковные патлы и поёт, срываясь — о друге любезном и о дожде по стопам, и о вечности порознь, и не стреляют, а слушают и плачут, не понимая умом, на европейском-то каком, но сердцем, и утирают покрасневшие глаза. А потом Анетта спускается, продолжает, поднимает стулья, перекидывает лохмотья через палочку ручки и промокает кровавые пятна. И исчезает, испуганно, дрожаще прячась от затуманенных, мутных взглядов. — Я говорил тебе не высовываться, но ты высунулась, — продолжает дядя Якуб, — и что мне делать с тобою?! Знаешь, сколь я хозяйна-ть говорил, взять тебя, непутёвую пигалицу, а ты... — Ян, — зовёт хозяин, жилистый, в кепке с нашитым лезвием бритвенным, и заходит за стойку к ним в погреб, — племяшка-то смекалистая у тебя, я уж выгонять хотел, рожей — не вышла, всё бьёт постоянно. Но сегодня! Вот чтоб так и делала. Переведи ей как-нить, — даёт отмашку, а Якуб остаётся хлопать монетами глаз и непорядочно ругаться. Анетта плачет, потому что думает, что хозяин их выгнал с дядей — по-английски она знает два слова всего, «солнце» и «звёзды».
Анетта Крьешта сходит на берег месяц назад, отвязывая платок набойный батиком с головки, и в котомке у неё один гребень, резной, с костями, красивый такой! В бирюзе, мать покойная завещала не расставаться никогда. Дядя Якуб рад её видеть, но хочет отослать — у него жена, и дети, и кормить лишний рот не для него. Анетта умоляет научить, устроить, нету никого на белом свете, и он отводит её, всучает метёлку и говорит мести. За стойку не пускает, и убирается Анетта по вечерам и до зари, а в каморке штопает узоры и сдаёт на рынке. Она в Америке не видит ничего, кроме низенькой каморки с керосином и фонарём, отломанным на улице, и бара. Чахлая, болезненная, дядя Якуб стремится выгнать из бара, пристроить взамуж, но не удаётся. Каролина, жинка, требует из бизнеса уйти, на подходе пятый, а хозяин ставит Анетту, Энни, разливать. Дядя Якуб наказывает ей никогда ни с кем не разговаривать, сам поручения отдаёт, но с неделю после повышения племяшки отлучается за ящиком, и Анетта остаётся одна, оттирает бокалы, пока её не зовут, не просят что-то. И она от испуга вскидывает резко подбородок, смотрит на гостя, и в блюдцах у неё такой ужас, такой кошмар, что, не в силах выдавить дальше, она раскрывает рот — куклою — и молчит. — Она не понимает, — торопится дядя Якуб, — простите, Иисуса ради! Дурная девка, привезлась, а по-вашемсу — ни гу-гу. Что вам налить, мистер Одэйр? Как обычно? Tato láhev, počkej, — и его снова зовёт хозяин, и Анетта остаётся одна, трясущимися пальчиками пытаясь удержать огромную, ляпистую бутылку. И так боится взглянуть на гостя, что ещё мельче в пол врастает.
|